https://proza.ru/2022/10/28/74
Глава из книги И.И.Гарина "Загадочный Гоголь", М., ТЕРРА-Книжный клуб, 2002, 654 с.
Два Гоголя?
Портрет художника
Ничто человеческое...
Нарцисс и пан
Нонконформист
Скрытность и исповедальность
«Русский Паскаль»
Болезнь
«Любовь» Гоголя
Вера
Русь! Русь! Вижу тебя...
ДВА ГОГОЛЯ?
Каждый видел в нем то, что хотелось видеть,
а не то, что действительно есть.
Р. А. Вяземский
Мы еще не знаем, что такое Гоголь.
А. Белый
Каждый раз, когда я приступаю к воссозданию психологического портрета великого духовидца, предо мной возникает всё та же проблема «пятнышек», проблема оправдания гения, в оправданиях не нуждающегося, проблема правды жизни и идеализации, человечности и небесности. П. А. Кулиш, оставивший наиболее содержательные З а п и с к и о ж и з н и Н и к о л а я В а с и л ь е в и ч а Г о г о л я, даже не скрывал своего намерения иконизировать любимого писателя. П. В. Анненков, наоборот, считал, что гений в оправданиях не нуждается, что «для биографа чрезвычайно важно смотреть прямо в лицо герою своему и иметь доверенность к его благодатной природе». Здесь решающее слово — «благодатная природа». Если природа благодатна, ретушь не нужна.
П. В. Анненков:
Глубоко продуманный, поэтически угаданный и смело изложенный характер имеет еще и ту выгоду, что он точно так же и принимается, как составился в уме жизнеописателя, то есть целиком. Цельно изображенный характер может быть только целиком отвергнут или, наоборот, целиком принят, на основании строгих нравственных соображений. Без соблюдения этих коренных условий хорошего биографа автор будет походить всегда на человека, который стоит у весов день и ночь и беспрестанно обвешивает приходящих, задерживая одну чашку с событиями и обвинениями слишком тяжелыми, или подталкивая другую с явлениями, в моральном смысле несколько легковесными. Стрелка не придет никогда в свое правильное положение и центральной точки никогда не укажет.
Переходя далее непосредственно к характеристике личности Гоголя, П. В. Анненков пишет:
Если с самого детства, со школьнической жизни в Нежине, мы видим, что достижение раз задуманной цели или предприятия приводило в необычайное напряжение все способности Гоголя и вызывало наружу все качества, составившие впоследствии его характер, то будем ли мы удивляться, что вместе с ними появилась врожденная скрытность, ловко рассчитанная хитрость и замечательное по его возрасту употребление чужой воли в свою пользу. Станем ли мы скрывать, или, еще хуже, искать у читателя отпущения этим жизненным чертам, которые более всего предвещают не совсем обыкновенного человека. В школьнической переписке Гоголя с матерью мы видим, по риторическому тону некоторых писем, что в них скрывается какое-то другое дело, чем то, которое излагается на бумаге, и имеем исторические, несомненные свидетельства в подтверждение невольных догадок, возбуждаемых ими. Многие места их, наиболее пышные, держатся за фактические основания совсем не того рода, какие молодой ученик старается выставить перед семейством. Посредством этих пышных фраз он растет в глазах своих родных с одной стороны и исполняет свои собственные намерения с другой. Это раннее проявление неколебимой воли, идущей упорно к своим тайным целям, по-нашему, заключает более поучения и выводов, чем самое прилежное исполнение задачи спасать ежеминутно его репутацию...
Чем интересны личности великих людей? Тем, что это люди-мифы, легенды, архетипы. Изучение не только творчества, но и личности Гоголя позволяет проникнуть в архаическое сознание, писал Ю. Лотман, может быть основой для реконструкции мифомышления, особенно славянского.
Как все гениальные люди, Гоголь не сохранялся духовно неизменным, на протяжении короткой жизни пройдя огромную эволюцию от неуклюжего неискусного провинциала до духовно высокоразвитой, экзистенциально ориентированной личности.
Великую ошибку сделает тот, кто смешает Гоголя последнего периода с тем, который начинал тогда жизнь в Петербурге, и вздумает прилагать к молодому Гоголю нравственные черты, выработанные гораздо позднее, уже тогда, как совершился важный переворот в его жизни.
Человек огромной духовной энергии и постоянной внутренней работы, Гоголь не просто чтил духовную жизнь других, но крайне отрицательно относился к нигилизму и «новаторству». Как все духовидцы, это был консерватор, ретрист, в известном смысле «реакционер».
Видно было, что утрата некоторых старых обычаев, прозреваемая им в будущем и почти неизбежная при новых стремлениях, поражала его неприятным образом. Он был влюблен... в свое воззрение на Рим, да тут же действовал отчасти и малороссийский элемент, всегда охотно обращенный к тому, что носит печать стародавнего или его напоминает.
Никоша рано проявил свой «норов». Зная сложные отношения, сложившиеся между отцом и благодетелем [Д. П. Трощинским], он как-то подошел к знатному гостю, игравшему партию шахмат, и сказал отцу: «Папа, не играйте с ним. Пусть идет». Дмитрий Прокофьевич был ошарашен и заговорил о розге. Никоша не растерялся. «Плевать на вас и на вашу розгу», — парировал он, ретируясь. Василий Афанасьевич испугался инцидента и действительно хотел прибегнуть к главному «воспитательному» на Руси средству, но старик помешал. «Он будет характерен», — предрек Д. П. Трощинский.
Видимо, еще в гимназии Гоголь научился подавлять свои страсти, умерять порывы поэтической натуры, преобразовывать романтическую экзальтацию пионера в консерватизм охранителя. Иными словами, он пытался сбить огонь, пылавший в его душе, загоняя его пламя в невидимые постороннему глазу темные пещеры подсознания.
В этом соединении страсти, бодрости, независимости всех представлений со скромностью, отличающей практический взгляд, и благородством художественных требований заключался весь характер первого периода его развития...
С. Мельшиор-Бонне:
Что удивляться непонятливости современников, когда Гоголь был недоразумением для самого себя... Против посягательств извне он прибегает к оружию слабых: к скрытности и иронии... Он ускользает... лжет с такой же легкостью, с какой дышит... играет роли в различных регистрах, предпочитая, впрочем, напыщенность и сентиментальный пафос… Он расширяет свой актерский репертуар, пополняет коллекцию своих прихотей, маний и причуд, которые вскоре, помимо его воли, завладеют его мозгом и начнут обескровливать его, подобно пиявкам... Странный Гоголь! Вот и определились основные черты его характера, которым предстоит затвердевать в течение двадцати лет, пока он не превратится в высохшую мумию: воспринятый с детства страх перед адом, страх перед женщинами... любовь к мистификациям, психоз пораженчества, комплекс неполноценности, связанный с непомерной гордыней и верой в свою миссию. И бегство как единственное лекарство против всех этих болезней.
Человек крайне мнительный и экзальтированный, Гоголь легко впадал в состояния крайнего восторга, отчаяния, гордыни, самоуничижения, богоизбранности и оставленности небом. Риторичность, превосходные степени, вопли страха и радости, кличи, разглагольствования о поприще и служении, славословия и проклятия, хвала и хула — всё это можно понять лишь в свете этой склонности поэта «всё развивать и в самых страшных призраках». Даже многочисленные реальные и мнимые хвори этого человека — при всей слабости его организма — в немалой степени обязаны его сверхчувствительности и самовнушению. Решив, что он дряхлеет, Гоголь в 35 лет стал стариком. Решив, что умирает, — умер…
В. В. Каллаш:
Письма Гоголя вводят нас в громадный, запутанный лабиринт: какое удивительное соединение в них самой задушевной искренности, непосредственности, с явными признаками природной хитрости, — хитрости, скрывающейся еще в детстве, вместе с странной преждевременной практичностью и ранним уменьем играть на самых затаенных струнах человеческой души! В них и искательность, преклонение пред сильными — и гордость гениальной натуры, уверенность в себе и сознание своего высокого назначения. Стремление найти родную душу, высказаться ей — и полная самостоятельность отношений; могучее чутье действительности — и сентиментально-элегическая мечтательность, способность далеко уноситься от жизни в мир грез и идеала; капризная надменность, широковещательные, навязчивые, чисто мессианические предсказания и поучения — и острое сожаление к обиженному человеку; самобичевание, всегдашнее искание совершенства — и постоянная личная неудовлетворенность; порою чисто детская религиозность — наследие матери — и высокомерное ханжество, мистическая вера в исключительность своего избранничества; смех и слезы.
Недоверие к самым близким лицам, боязнь быть непонятым с ранних лет порождают в нем необыкновенную раздвоенность натуры, которая не только не сглаживалась с годами, но росла и увеличивалась всё более и более. Эта раздвоенность углубляла старые и вырывала новые тайники в его душевном лабиринте, в котором заблудился он сам и погиб, не находя выхода.
Недоверие к людям у такого человека, как Гоголь, не может не вызывать удивления. Он, столь мучительно любивший людей, превративший свою жизнь в сплошной подвиг самопожертвования, ни перед кем не распахнул своей души. Может быть, потому это происходило, что самая его любовь к людям носила какой-то особый, отвлеченный характер: отдавая свою душу массе в ее целом, на отдельной личности не мог он сосредоточить сильной, глубокой привязанности, — привязанности, которая настолько сближает, что какое-либо замалчивание и недосказанность становятся уже невозможными. А между тем он бывал нежно-заботлив и внимателен ко многим, но эта заботливость редко проявляется в его словах, находя себе более полное выражение в действиях и поступках. Отношения Гоголя к его друзьям благодаря всему этому зачастую кажутся странными, возьмем хотя бы, например, то письмо к Жуковскому, в котором он просит его выхлопотать пособие от Николая I. Гоголь знал, что Жуковский его ценит и любит, сам говорит ему об этом, а между тем письмо его не носит характера простой дружеской просьбы, а скорее представляет из себя какую-то робкую челобитную, исполненную неприятного и ненужного самоуничижения. К Пушкину обращается он, как к литературному «генералу», в преувеличенно скромном тоне, и одновременно с этим звучат самолюбивые нотки человека, знающего себе цену.
Почти все пишущие о Гоголе склонны к констатации «надлома», «перелома», «крутого поворота», произошедшего в нем где-то накануне написания В ы б р а н н ы х м е с т, может быть, даже несколько раньше. История культуры, жизни великих людей действительно изобилуют примерами такого рода «переворотов», «обращений», «просветлений». Почти все святые знакомы с этими «посещениями Бога», почти все великие рано или поздно переживают горечь прощания с романтическими или утопическими экзальтациями юности. Относится ли сказанное к Гоголю?
«Все, кто помнят Гоголя в ту пору (речь идет о начале 30-х), помнят его веселым», — пишет биограф. Это — правда, но не вся, даже не главная ее часть. Гоголь действительно умел веселить, даже до упаду, видимо, он любил и умел это делать, но, если мы возьмем его книги, даже первые, даже самые веселые, светлые, гармонические, мы сразу почувствуем за смехом Гоголя отнюдь не простодушную радость и не праздничное настроение, а глубоко притаившуюся боль, может быть, даже страх.
Когда Гоголь был маленьким, бабушка Татьяна Семеновна рассказывала ему о лестнице: ее спускали с неба ангелы, подавая руку душе умершего. Если на лестнице было семь мерок, то на седьмое небо поднималась душа, если меньше — значит, ниже предстояло ей обитать. Седьмое небо — небо рая — было высоко.
Образ лестницы запомнился Гоголю. В своих письмах и сочинениях он станет возвращаться к нему. И всякий раз образ этот будет двоиться — то относясь к лестнице детской сказки, то к лестнице, ведущей к успеху.
Герои Гоголя лезут вверх, они карабкаются по ступеням, обдирая пальцы, сталкиваемые вниз и вновь подбрасываемые вверх случаем, и, лишь истратив почти все силы, осознают, что не достигли ничего. На высоте миллиона, положения в обществе, генеральства, наполеонства, фердинандства они вдруг чувствуют потребность простого счастья человеческого. Они стремительно летят вниз по мнимым ступеням, чтоб начать новый подъем — на этот раз подлинный.
Как и все люди, Гоголь, конечно, менялся, но апокалиптическая картина Страшного суда, пережитая им в раннем детстве, преломленная его хрупким сознанием, легшая в фундамент его подсознания, давала себя знать и в В е ч е р а х, и в А р а б е с к а х, и в М и р г о р о д е. Не случайно страшная месть так напоминает Страшный суд, а всадник на вороном коне, стоящий на горе Криван, — Всадника из Откровения Иоанна Богослова, не случайно Катерина вещает отцу-колдуну: «Отец, близок страшный суд!».
Страшный суд, совершающийся над колдуном в «Вечерах на хуторе близ Диканьки», апокалиптичен — то не частное осуждение одного грешника, а как бы справедливая панихида по мировому Злу: поэтому отворяются пространства, раздвигаются дали, и из Киева становятся видны Карпатские горы. И за одним грешником тянется цепь грешников, тянется весь род греха — от мертвецов, лежащих в могилах, до живущего еще колдуна.
Я не люблю разговоры о «двух Гоголях», о «выходе за пределы своей личности», о раздвоении «я».
Гоголь вышел за пределы своей личности, и вместо того, чтобы использовать это расширение личности в целях искусства, Гоголь кинулся в бездну своего второго «я» — вступил на такие пути, куда нельзя вступить без определенного оккультно разработанного пути, без опытного руководителя; вместо того, чтобы соединить эмпирическое «я» свое с «я» мировым, Гоголь разорвал связь между обоими «я», и черная бездна легла между ними; одно «я» ужасалось созерцанием шпонек и редек, другое «я» летало в неизмеримости миров — там за небесным сводом; между обоими «я» легло мировое пространство и время биллионами верст и биллионами лет.
Это тот редкий случай, когда я не могу согласиться с кумиром моим, Андреем Белым: не было разделяющих мировых пространств и биллионов верст и лет — было сознание и безграничные толщи гоголевского подсознания, «я» и «оно», рациональное и трансцендентное, надежда и правда, мечта и ужас. Еще было подавление сознания подсознанием, вечные наплывы из этого темного, подпольного, бессловесного мира — вот почему «свет для Гоголя померк», вот почему в разговоре об этом уместна бездна. Но бездна, не разъединяющая «я» и «оно», но поглощающая то и другое.
А. Белый:
Д у ш а стосковалась по Гоголю; Гоголь стосковался по д у ш е своей, но б е з д н а легла между ними: и свет для Гоголя померк. Гоголь знал мистерии восторга, и мистерий ужаса — тоже знал Гоголь. Но мистерии любви не знал. Мистерию эту знали посвященные; и этого не знал Гоголь; не знал, но заглядывал в сокровенное.
Нет, не было ни раздвоений, ни противоречий — была необыкновенная сложность натуры, огромное богатство души, многообразие чувств и порывов, был большой человек, не замыкающийся сам в себе...
Любопытно, что традиция двойничества Гоголя, этого живого героя Э л и к с и р а д ь я в о л а, восходит отнюдь не к западным его интерпретаторам, инициатива расчленения образа национального поэта принадлежит русскому вивисектору по имени Виссарион Белинский. Он впервые расколол лик творца на две несоединимые противоположности.
Один Гоголь выступал гением искусства и соответственно служил возвышенным, гуманистическим и политическим идеалам; другой, мыслитель, демонстрировал недостаток интеллекта, здравого смысла и даже пристойности, и потому его следовало сбросить со счетов при рассмотрении художественных достижений первого.
Нет, трагедия Гоголя не в противостоянии художника идеологу, а в структуре сознания, его разорванности, в экзистенциальном феномене «несчастного сознания»: «он хотел быть Рафаэлем, а был Босхом», он стал жертвой «глубокого раскола между спецификой своего таланта и тем, к чему он стремился».
Драма Гоголя — в столкновении сознания и подсознания, в противоречии моральных и религиозных исканий с правдой жизни: чем цельнее и совершеннее становилась его личность, тем сильнее она давила на его душу, тем сильнее страдал он без любви и счастья. Дар Гоголя потому и сатирический, что иное художественное творчество, кроме иронии, травестии, эпатажа, не давалось ему. Все попытки создать «положительного героя» и «земной град» оказались бесплодными: гимн красоте небесной Гоголю не удался.
Надо прямо признать, что в целом это был человек с тяжелым своенравным характером, неожиданными прихотями, почти беспричинными вспышками гнева. Он мог быть прост, но и — высокомерен, покладист, но и — бескомпромиссен, добр, но и — безжалостен. Однажды, зная тяжелое финансовое положение Гоголя, Александр Андреевич Иванов предложил ему должность секретаря русского сообщества художников в Риме. Какова была реакция Гоголя? Взрыв негодования! Он, писавший, что любое место почетно, ибо от Бога, с гневом кричал о «лакействе», «дымном надмении», «ребячестве», «бреде человека в горячке», он обвинял художника в неуважении к его личности, его гордости и роду его занятий, о пренебрежении его способностями, о взятии на себя полномочий герцога Лейхтенбергского. Он, ригорист и вития, предписывающий, кому и что делать, унижал и ставил на место гениального художника, пожелавшего сделать ему добро...
По слогу письма, — мечет громы и молнии Гоголь, — можно бы подумать, что это пишет полномочный человек: герцог Лейхтенбергский или князь Петр Михайлович Волконский по крайней мере. Всякому величаво и с генеральским спокойствием указывается его место и назначение. Словом, как бы распоряжается здесь какой-то крепыш.
Гоголь даже не чувствует, что сам разговаривает языком «значительного лица», осмеянного им самим...
Свидетельствует Н. В. Берг:
Трудно представить себе более избалованного литератора и с большими претензиями, чем был в то время Гоголь... Московские друзья Гоголя, точнее сказать, приближенные (действительного друга у Гоголя, кажется, не было во всю жизнь), окружали его неслыханным, благоговейным вниманием. Он находил у кого-нибудь из них во всякий свой приезд в Москву всё, что нужно для самого спокойного и комфортабельного житья: стол с блюдами, которые он наиболее любил; тихое уединенное помещение и прислугу, готовую исполнять все его малейшие прихоти...
Я не терплю портретов-лакировок, и потому не могу пройти мимо наиболее отрицательных качеств Гоголя, вместе с тем являющихся вполне человечными в том смысле, что человечность выражается отнюдь не в одном гуманизме, но и в нарциссизме, эгоизме, собственничестве, в отношении к рабовладению. Ни в одной книге о русских гениях, родившихся до 1861 года, я не нашел ни слова о рабовладении, тем более о связанной с последним практикой...
Купля, продажа, разлучение родителей и детей, женихов и невест, право «первой ночи», рекрутство мужей было такой практикой, и никому из великих и в голову не приходила мысль о бесчеловечности. Когда Гоголь отвозил сестер в Патриотический институт, возникла потребность в горничной. О. В. Гоголь-Головня: «Чтоб не брать в дорогу няни для сестер, брат женил своего лакея Якима на горничной Матрене, которая была у сестры».
Перед отправлением дочерей в институт Мария Ивановна Гоголь была очень озабочена назначением к ним горничной, но всё находила, что было бы лучше, если бы человек Николая Васильевича Яким был женат. И вот она призывает Якима и предлагает ему жениться на выбранной горничной, объявляя, что против желания женить его не хочет, а что желает только слышать его мнение. Но Яким на все отвечал: «Мне все равно-с, а это как вам угодно». Видя такое равнодушие, его женили за три дня до отъезда, и таким образом совершенно неожиданно для себя и для всех Яким отправился в Петербург с женою, и барышни — с горничною; а Марья Ивановна была очень довольна, что всё так устроилось по-семейному.
Не следует поддаваться благостности этого «по-семейному» — ведь мы имеем дело с интерпретацией сестры Гоголя Анны Васильевны. Еще несколько примеров.
Н. В. Гоголь — М. И. Гоголь:
Да, сделайте милость, выгоните вон Борисовича, и чем скорее, тем лучше; он выучил моего Якима пьянствовать. Теперь всё мне открылось, когда они вместе, Яким с Яковом и Борисовичем, ходили за утками и пропадали три дня: это всё они пьянствовали и были так мертвецки пьяны, что их чужие люди перенесли. Я Якима больно бил.
П. В. Анненков:
Степенный, всегда серьезный Яким состоял тогда в должности его камердинера. Гоголь обращался с ним совершенно патриархально, говоря ему иногда: «Я тебе рожу побью», что не мешало Якиму постоянно грубить хозяину...
ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА
Большинство сохранившихся литературных портретов Н. В Гоголя рисуют его человеком некрасивым, странным, как говорилось тогда, характерным.
М. З. Лонгинов:
Небольшой рост, худой и искривленный нос, кривые ноги, хохолок волос на голове, не отличавшейся вообще изяществом прически, отрывистая речь, беспрестанно прерываемая легким носовым звуком, подергивающим лицо, — всё это прежде всего бросалось в глаза. Прибавьте к этому костюм, составленный из резких противоположностей щегольства и неряшества, — вот каков был Гоголь в молодости.
С. Т. Аксаков:
Наружный вид Гоголя был тогда совершенно другой и невыгодный для него: хохол на голове, гладко подстриженные височки, выбритые усы и подбородок, большие и крепко накрахмаленные воротнички придавали совсем другую физиономию его лицу: нам показалось, что в нем было что-то хохлацкое и плутоватое. В платье Гоголя приметна была претензия на щегольство... Вообще в нем было что-то отталкивающее, не допускавшее меня до искреннего увлечения и излияния, к которым я способен до излишества.
И. И. Панаев:
Наружность Гоголя не произвела на меня приятного впечатления. С первого взгляда на него меня всего более поразил его нос, сухощавый, длинный и острый, как клюв хищной птицы. Он был одет с некоторою претензиею на щегольство, волосы были завиты и клок напереди поднят довольно высоко, в форме букли, как носили тогда. Вглядываясь в него, я всё разочаровывался более и более, потому что заранее составил себе идеал автора «Миргорода», и Гоголь нисколько не подходил к этому идеалу. Мне даже не понравились глаза его — небольшие, проницательные и умные, но как-то хитро и неприветливо смотревшие.
Д. К. Малиновский:
Небольшой рост, солидный сюртук, бархатный глухой жилет, высокий галстук и длинные темные волосы, гладко падавшие на острый профиль. Разговаривая или обдумывая что-нибудь, Гоголь потряхивал головой, откидывая волосы назад, или иной раз вертел небольшие красивые усы свои; при этом бывала и добродушная, кроткая улыбка на его лице, когда он, доверчиво разговаривая, поглядывал вам в лицо. Когда беседа не оживляла его, он сидел, немного откинувшись назад и несколько сгорбившись, как будто утомленный или углубленный в продолжительную думу. Бывали также минуты, когда он быстро ходил и почти бегал по комнате, говоря, что этого требует его нездоровье и остывшая будто бы его кровь.
Л. И. Арнольди:
Ровно в шесть часов вошел в комнату человек маленького роста с длинными белокурыми волосами, причесанными а-ля мужик, маленькими карими глазками и необыкновенно длинным и тонким птичьим носом. Это был Гоголь. Он носил усы, чрезвычайно странно тарантил ногами, неловко махал одной рукой, в которой держал палку и серую пуховую шляпу; был одет вовсе не по моде и даже без вкуса. Улыбка его была очень добрая и приятная, в глазах замечалось какое-то нравственное утомление.
В. А. Нащокина:
Он был небольшого роста, говорил с хохлацким акцентом, немного ударяя на о, носил довольно длинные волосы, остриженные в скобку, и часто встряхивал головой, любил всякие малороссийские кушанья, особенно галушки, что у нас часто для него готовили. Общества мало знакомых людей он сторонился. Обыкновенно разговорчивый, веселый, остроумный с нами, Гоголь сразу съеживался, стушевывался, забивался в угол, как только появлялся кто-нибудь посторонний, и посматривал из своего угла серьезными, как будто недовольными глазами или совсем уходил в маленькую гостиную в нашем доме, которую он особенно любил.
П. П. Каратыгин:
Невысокого роста блондин с огромным тупеем, в золотых очках на длинном птичьем носу, с прищуренными глазками и плотно сжатыми, как бы прикуснутыми губами. Зеленый фрак с длинными фалдами и мелкими перламутровыми пуговицами, коричневые брюки и высокая шляпа-цилиндр, которую Гоголь то порывисто снимал, запуская пальцы в свой тупей, то вертел в руках, все это придавало его фигуре нечто карикатурное. Никто не догадывался, какой великий талант скрывался в этом слабом теле, какие страдания он испытывал, предугадывая, что ни актеры-исполнители, ни большинство публики не оценят и не поймут «Ревизора» при его первом представлении.
Д. С. Мережковский:
При первом взгляде наружность его удивляет: в ней что-то странное, на других людей не похожее, слишком напряженное, слишком острое и вместе с тем надломленное, больное. «Длинный сухой нос придавал этому лицу и этим сидевшим по его сторонам осторожным глазам что-то птичье, наблюдающее, — говорит очевидец. — Так смотрят с кровель украинских хуторов, стоя на одной ноге, внимательно-задумчивые аисты». — Зоркая и грустная птица. Самое поверхностное впечатление от наружности Гоголя — тревожное, почти жуткое и в то же время смешное, комическое: зловещая карикатура; других смешит и сам смешон. — «Ведь ты, братец, сам делаешься комическим лицом!» — говорит ему Погодин. — «Я, именно, комик, — соглашается Гоголь, — и вся моя фигура карикатурна».
Чем пристальнее всматриваешься в него, тем это смешное становится более жутким, почти страшным, фантастическим.
Впрочем, наружность Гоголя, как это нередко случается с людьми неординарными, одухотворялась временем — дух всё ярче освещал его неправильное, даже гротескное лицо. Вот портрет конца 1839 года, написанный С. Т. Аксаковым по возвращении писателя из зарубежных странствий в Москву:
Наружность Гоголя так переменилась, что его можно было не узнать. Следов не было прежнего, гладко выбритого и обстриженного, кроме хохла, франтика в модном фраке. Прекрасные белокурые густые волосы лежали у него почти по плечам; красивые усы, эспаньолка довершали перемену; все черты лица получили совсем другое значение; особенно в глазах, когда он говорил, выражалась доброта, веселость и любовь ко всем; когда же он молчал или задумывался, то сейчас изображалось в них серьезное устремление к чему-то невнешнему.
А вот портрет, написанный П. В. Анненковым и относящийся, видимо, к 1846 году:
Лицо его побледнело, осунулось; глубокая, томительная работа мысли положила на нем ясную печать истощения и усталости, но общее выражение его показалось мне как-то светлее и спокойнее прежнего. Это было лицо философа. Оно оттенялось, по-старому, длинными, густыми волосами до плеч, в раме которых глаза Гоголя не только не потеряли своего блеска, но, казалось мне, еще более исполнились огня и выражения.
Еще два года спустя, княжна В. Н. Репнина:
Лицо его носило отпечаток перемены, которая воспоследовала в душе его. Прежде ему ясны были люди; но он был закрыт для них, и одна ирония показывалась наружу... Теперь он сделался ясным для других; он добр, он мягок, он братски сочувствует людям, он так доступен, он снисходителен, он дышит христианством.
Впрочем, в зависимости от пристрастий пишущей братии, даже в этот, поздний период портреты существенно менялись…
Н. В. Берг:
Гостиная была уже полна. Одни сидели, другие стояли, говоря между собою. Ходил только один, небольшого роста человек, в черном сюртуке и брюках, похожих на шаровары, остриженный в скобку, с небольшими усиками, с быстрыми проницательными глазами темного цвета, несколько бледный. Он ходил из угла в угол, руки в карманы, и тоже говорил. Походка его была оригинальная, мелкая, неверная, как будто одна нога старалась заскочить постоянно вперед, отчего один шаг выходил как бы шире другого. Во всей фигуре было что-то несвободное, сжатое, скомканное в кулак. Никакого размаху, ничего открытого нигде, ни в одном движении, ни в одном взгляде. Напротив, взгляды, бросаемые им то туда, то сюда, были почти что взглядами исподлобья, наискось, мельком, как бы лукаво, не прямо другому в глаза, стоя перед ним лицом к лицу. Для знакомого немного с физиономиями хохлов — хохол тут виден сразу. Я сейчас сообразил, что это Гоголь, больше так, чем по какому-либо портрету.
Появление Гоголя на вечере, иной раз нарочно для него устроенном, было почти всегда минутное. Пробежит по комнатам, взглянет; посидит где-нибудь на диване, большею частью совершенно один; скажет с иным приятелем два-три слова, из благоприличия, небрежно, бог весть где летая в то время своими мыслями, — и был таков.
П. М. Щепкин:
Н. В. Берг едва ли верно подметил ту черту характера Гоголя, что он был в обществе молчалив и не общителен до странности и оживлялся только, столкнувшись нечаянно с кем-нибудь из малороссов. Гоголь в нашем кружке, — а большинство было русское, — был всегда самым очаровательным собеседником: рассказывал, острил, читал свои сочинения, никем и ничем не стесняясь. Нелюдимым он являлся только на тех вечерах, которые устраивались так часто с Гоголем многими из его почитателей и почитательниц.
Исключительно емкую внешнюю и внутреннюю характеристику Н. В. Гоголя оставил Д. М. Погодин, сын издателя М о с к о в с к о г о В е с т н и к а, профессора Московского университета и друга Гоголя Михаила Петровича Погодина:
На ходу, да и вообще, Гоголь держал голову несколько набок. Из платья он обращал внимание преимущественно на жилеты: носил всегда бархатные и только двух цветов: синего и красного. Выезжал он из дома редко, у себя тоже не любил принимать гостей, хотя характера был крайне радушного. Мне кажется, известность утомляла его, и ему было неприятно, что каждый ловил его слово и старался навести его на разговор; наконец, он знал, что к отцу приезжали многие лица специально для того, чтобы посмотреть на «Гоголя», и когда его случайно застигали в кабинете отца, он моментально свертывался, как улитка, и упорно молчал. Не могу сказать, чтобы у Гоголя было много знакомых. Гоголь жил у нас скорее отшельником. Он любил беседовать с духовенством и не обегал нашего немудрого, но очень добродушного религиозного старичка, отца Иоанна: но в церкви Гоголя я ни разу не видал.
Даже друзья не знали «настоящего Гоголя» — столь разным, неординарным и неожиданным он мог быть. С. Т. Аксаков, общавшийся с ним чаще других, в И с т о р и и з н а к о м с т в а писал:
Гоголя, как человека, знали весьма немногие. Даже с друзьями своими он не был вполне или, лучше сказать, всегда, откровенен. Он не любил говорить ни о своем нравственном настроении, ни о своих житейских обстоятельствах, ни о своих делах семейных... Разные люди, знавшие Гоголя в разные эпохи его жизни, могли сообщить о нем друг другу разные известия... Но даже в одно и то же время, особенно до последнего своего отъезда за границу, с разными людьми Гоголь казался разным человеком. Тут не было никакого притворства: он соприкасался с ними теми нравственными сторонами, с которыми симпатизировали те люди, или, по крайней мере, которые могли они понять. Так, например, с одними приятелями, и на словах, и в письмах, он только шутил, так что всякий хохотал, читая эти письма; с другими говорил об искусстве и очень любил сам читать вслух Пушкина, Жуковского и Мерзлякова (его переводы древних); с иными беседовал о предметах духовных, с иными упорно молчал и даже дремал или притворялся спящим. Кто не слыхал самых противоположных отзывов о Гоголе? Одни называли его забавным весельчаком, обходительным и ласковым; другие — молчаливым, угрюмым и даже гордым, третьи — занятым исключительно духовными предметами... Одним словом, Гоголя никто не знал вполне. Некоторые друзья и приятели, конечно, знали его хорошо; но знали, так сказать, по частям. Очевидно, что только соединение этих частей может составить целое, полное знание и определение Гоголя.
Аксаковская характеристика близка моему методу «портретирования»: синтеза всех перспектив, всех точек зрения, всех мнений, образующих суммарную, плюральную, многоаспектную «истину».
Гоголь не мог не быть разным, как не может не быть разным человек в периоды подъема и спада, радости и боли. Один человек — кризисов, другой — экстазов. Один — всплесков творчества, другой — творческого упадка: «Ничего почти не сделано мною во всю зиму, выключая немногих умственных материалов, забранных в голову...». Удивительно, что тот же Аксаков этого не понимал:
Решительно не знаю, какие житейские дела могли отнимать у Гоголя время и могли мешать ему писать. Книжными делами заведывали Прокопович и Шевырев; в деньгах он был обеспечен, из дома его ничто не беспокоило.
Впрочем, противоречивость аксаковских характеристик Гоголя — во многом результат не аксаковской предвзятости, а гоголевской бесконечности. «Я вижу в Гоголе добычу сатанинской гордости», — пишет С. Т. Аксаков, а через несколько лет добавляет: «Я признаю Гоголя святым». Между этими полюсами — инфернальности и святости, сумасшествия и мученичества — расположены и многие другие характеристики, не из-за предвзятости авторов — из-за неопределимости Гоголя.
А. Блок:
Если бы сейчас среди нас жил Гоголь, мы относились бы к нему так же, как большинство его современников: с жутью, с беспокойством и, вероятно, с неприязнью: непобедимой внутренней тревогой заражает этот единственный в своем роде человек: угрюмый, востроносый, с пронзительными глазами, больной и мнительный.
Источник этой тревоги — творческая мука, которою была жизнь Гоголя. Отрекшийся от прелести мира и от женской любви, человек этот сам, как женщина, носил под сердцем плод: существо, мрачно сосредоточенное и безучастное ко всему, кроме одного; не существо, не человек почти, а как бы один обнаженный слух, отверстый лишь для того, чтобы слышать медленные движения, потягивания ребенка.
Едва ли встреча с Гоголем могла быть милой, приятельской встречей: в нем можно было легко почувствовать старого врага; душа его гляделась в другую душу мутными очами старого мира; отшатнуться от него было легко.
Только способный к восприятию нового в высшей мере мог различить в нем новый, нерожденный мир, который надлежало Гоголю явить людям.
Заглянувшему в новый мир Гоголя, вероятно, надолго «становился как-то скучным разумный возраст человека».
Когда Гоголь говорил в «Портрете» о какой-то черте, до которой художника «доводит высшее познание искусства и через которую шагнув он уже похищает не создаваемое трудом человека, вырывает что-то живое из жизни»; когда Гоголь мучился, бессильный создать желаемое, и годами переписывал свои творения, безжалостно уничтожая гениальное, бросая на середине то, что для нас неоцененно и лишь для его художнической воли сомнительно; когда Гоголь мечтал о «великих трудах» и звал «пободрствовать своего гения»; когда он слушал все одну отдаленную и разрастающуюся музыку души своей — бубенцы тройки и вопли скрипок на фоне однообразно звенящей струны (об этой музыке — и в «Портрете», и в «Сорочинской ярмарке», и в «Записках сумасшедшего», и в «Мертвых душах»); когда, замышляя какую-то несозданную драму, мечтал Гоголь «осветить ее всю минувшим... обвить разгулом, казачком и всем раздольем воли... и в поток речей неугасимой страсти, и в бесчестность забубенных веков»; — тогда уже знал Гоголь сквозь все тревоги, что радость и раздирающая мука творчества суждены ему неизбежно.
Так женщина знает с неизбежностью, что ребенок родится, но что она будет кричать от боли, дорогой ценой платя за радость рождения нового существа.
Перед неизбежностью родов, перед появлением нового существа содрогался Гоголь; как у русалки, чернела в его душе «черная точка». Он знал, что сам он — ничто сравнительно со своим творением; что он — только несчастный сумасшедший рядом с тем величием, которое ему снится. «Спасите меня! Возьмите меня!» — кричит замученный Поприщин; это крик самого Гоголя, которого схватила творческая мука.
НИЧТО ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ...