Предлагаемый вашему вниманию труд Игоря Гарина дерзну предварить своими строками:

  Люди жрут друг-друга
  не от травмы детства,
  не от рассуждений,
  а для людоедства.
                     Абракадабр
Руссо и де Сад

Самый честный выразитель идеи эпохи Просвещения — не Гельвеций, не Руссо, не Дидро, а маркиз де Сад, который устами одной из своих героинь, Жюльетты, невзначай изрек очень глубокомысленные слова: «Попробуй преступление против нравственности, одно из тех, которые совершаются через письмо». Де Сад понял то, чего не поняли деятели Просвещения: за любыми «великими идеями», включая «великий принцип разума», скрываются скрытые вожделения и собственные пристрастия Учителей Человечества. При всей извращенности и патологической сексуальности маркиза де Сада, ему удалось то, что не удалось Клоду Гельвецию, — понять самого себя...

Морис Бланшо:
И в этом... одна из сильных сторон Сада. Можно сказать, что ему удалось проанализировать самого себя посредством написания текста, в котором он фиксирует всё, что неотвязно его преследовало, стараясь понять, о какой связности и о какой логике свидетельствуют эти продиктованные одержимостью записи. Но, с другой  стороны, он первым доказал — и доказал с гордостью, — что из некоторой личной и даже уродливой манеры поведения можно с полным основанием извлечь мировоззрение — достаточно значимое, чтобы великим умам, озабоченным только поисками смысла человеческого существования, ничего не оставалось делать, кроме как подтвердить основные его перспективы и настоять на его законности. Сад имел смелость утверждать, что, отважно принимая собственные вкусы за отправную точку и принцип всего разума, он дал философии самый прочный фундамент, какой только можно найти, и оказался в состоянии глубоко интерпретировать человеческую судьбу во всей ее полноте.

Если бы деятели эпохи Просвещения были так же откровенны, как маркиз де Сад, то не исключено, что самые дерзкие, до сих пор шокирующие публику фантазии отца садизма, потускнели бы пред холодными и расчетливыми влечениями Спасителей Человечества, закамуфлированными под либерализм и равенство, которое он, кстати, определил гораздо «ближе к действительности»: все люди равны; это означает, что ни одна тварь не ценится выше другой, все взаимозаменяемы, у каждой нет ничего, кроме значения единицы в бесконечном перечне.
Именно де Сад договорил до конца все то, что скрывали последователи Вольтера, для которых идея Бога стала непростительной виной человечества. Раз Бога нет, то преступник, когда он убивает, становится Богом на земле, реализующим функцию Бога. К их идеологии в полной мере относится фраза одного из героев Сада: «Твоя система берет свой исток единственно в глубоком твоем отвращении к Богу».
Человек де Сада отрицает людей, и это отрицание совершается посредством понятия Бога. Он на время превращает себя в Бога, чтобы люди перед ним исчезли и увидели, каково быть ничем перед Богом. «Вы не любите людей, не так ли, принц?» — спрашивает Жюльетта. — «Они мне ненавистны. Не бывает момента, чтобы я не вынашивал против них самых коварных планов. В самом деле, нет более ужасной расы... Какая низость, какая ничтожность, какая мерзость!». — «Но вы, — прерывает Жюльетта, — вы и в самом деле думаете, что вы тоже из людей? О нет, нет, когда властвуешь над ними с такой энергией, невозможно быть из их породы». — «Она права, — говорит Сен-Фон, — да, мы — боги».
Как антиутописты XX века, маркиз де Сад в веке XVIII-м развил философию Просвещения до ее логического конца: если единственным мерилом реальности является ощущение, то добродетель иллюзорна и дает лишь мнимое счастье, порок же — нечто подлинное, реальное: «Первая основана на предрассудках, второй — на разуме; первая при посредничестве гордости, самом ложном из наших чувств, может на миг заставить наше сердце забиться чуть сильнее; другой доставляет истинное душевное наслаждение, воспламеняя наши чувства...».
Как бы пародируя любовь Учителей Человечества к порядку, счету, числу, героиня Сада тоже ведет свой «счет»: она отдалась 128 раз одним способом, 128 раз другим способом, итого 256 раз. «Воображение Жюльетты в высшей степени математично: так, например, она разрабатывает математизированный проект, имеющий целью развратить в геометрической прогрессии всю французскую нацию».
Разве не сатирой на «рассуждения» Учителей о страстях и энергии звучат разговоры Дальбена и Жюльетты? —
«И поскольку ласки ее становились все более пылкими, вскоре мы зажгли факелом философии огонь страстей».
«Вы заставили меня умереть от наслаждения! Сядем и порассуждаем». (Не отсюда ли любовь к «рассуждениям» наших вождей?).
«Во время разговора, я хочу обрабатывать ваши члены... Я хочу, чтобы та энергия, которую они обретут под моими пальцами, передалась моим речам, и вы увидите, как растет мое красноречие — не так, как росло красноречие Цицерона, разогреваемого возбужденной толпой, но так, как росло красноречие Сафо от семени Демофила».
Де Садом «схвачен» в ироническом плане и «главный принцип» просветителей — вербовка сторонников: «Для вольнодумца нет большего наслаждения, чем создавать себе прозелитов». Как же он его создает? Совращение невинного существа, учит де Сад, есть завоевание союзника: совершая насилие над жертвой, мы приобщаем ее к собственной истине насилия.
«Вы знаете, что никто не анализирует вещи лучше меня», — говорит садист.
А культ природы де Сада — разве не высший идеал Просвещения? Только деятели эпохи Просвещения культивировали природу как высшее добро. Де Сад же — как олицетворение высшего зла. Что для Руссо или Дидро — добродетель, то для автора  1 2 0  д н е й  С о д о м а  — эгоизм, тирания, преступление.
В XVIII в. любовь нередко рисовали в мрачных, торжественных и даже трагических тонах; Ричардсон, Прево, Дюкло, Кребийон и особенно Лакло создали немало демонических героев. Однако источником их порочности всегда была не собственная воля, а извращение ума или желаний. Подлинный, инстинктивный эротизм, напротив, был восстановлен в своих правах. Как утверждал Дени Дидро, в определенном возрасте возникает естественное, здоровое и полезное для продолжения рода влечение, и страсти, которое оно рождает, столь же хороши и благотворны. Персонажи «Монахини» получают удовольствие от «садистских» извращений только потому, что подавляют свои желания вместо того, чтобы удовлетворять их. Руссо, чей сексуальный опыт был сложным и преимущественно неудачным, пишет: «Милые наслаждения, чистые, живые, легкие и ничем не омраченные». И далее: «Любовь, как я ее вижу, как я ее чувствую, разгорается перед иллюзорным образом совершенств возлюбленной, и эта иллюзия рождает восхищение добродетелью. Ибо представление о добродетели неотделимо от представления о совершенной женщине». Даже у Ретифа де ла Бретона наслаждение, хотя оно и может быть бурным, всегда — восторг, томление и нежность. Один Сад разглядел в чувственности эгоизм, тиранию и преступление.
Нет надобности противопоставлять тайную философию Руссо явной философии де Сада, потому что, при всей их взаимоисключительности, они глубинно тождественны: то, о чем умалчивал Руссо, громогласно возведено в принцип де Садом.
Какое зло я причиню, какое нанесу я оскорбление, сказав повстречавшемуся мне прекрасному созданию: предоставьте мне часть своего тела, которая способна меня на миг удовлетворить, и наслаждайтесь, если вам угодно, моею, которая может быть вам приятна?
Природа понудила нас родиться одиночками, и нет никаких связей между одним человеком и другим. Тем самым, единственное правило поведения — предпочитать всё, что действует на меня благоприятно, не затрудняя себя отчетом в последствиях, которые этот выбор может повлечь для других.
И де Сад, и Захер-Мазох угадали главное: готовность в определенные периоды и общества в целом, и отдельных составляющих его лиц к попранию норм морали, к отказу от принципа самоценности личности, к прикрытию любыми «Декларациями прав человека и гражданина» (а позднее и «Декларациями прав трудящегося и эксплуатируемого народа») насильственных действий против личности и собственности.
Де Сад и Захер-Мазох, в отличие от «нормальных» Марата, Робеспьера, Сен Жюста, Ленина, Сталина, имели психические патологии, но именно садист и мазохист выступили против героизации зла и абсолютизации «позитивных наук», свойственной энциклопедистам.
Для де Сада оба эти явления — воплощение потенциального и реального зла. Потому его де Брессак из «Жюстины» — не просто своевольный дворянин, лишенный понятий чести и нравственности, а прообраз будущих комиссаров Комитета общественного спасения или уполномоченных Конвента (не зря в 1791 году де Сад, создавая очередную версию романа, заострил и углубил этот образ). А хирург Роден, готовый в «научных» целях заживо анатомировать собственную дочь, разве не символизирует презрение к человеческой жизни ради каких-то абстрактных целей, отказ от естественных родственных чувств ради «высоких идеалов»?
И школа Родена, где учатся только идеально красивые мальчики и девочки от двенадцати до шестнадцати лет, — не только место удовлетворения противоестественных инстинктов ее владельца. Это — место насилия над Красотой, унижения грубой силой совершенных эстетических форм, созданных Природой. Это — возмущение автора характерными для конца XVIII века попытками «поверять алгеброй гармонию», научно разъять эстетические каноны на составляющие элементы, как это сделал Иоганн Винкельман применительно к античной литературе и искусству.
Отнюдь не случайно Петер Вайс в сатире на французскую революцию вложил в уста де Сада эти, обращенные к Марату, слова:

Вот ты лежишь в своей ванне,
скрючившись,
в розоватой водице,
один на один со своими идеями
и представлениями,
которые давно уже не соответствуют
тому, что творится вокруг.

...Героиня рассказа «Лола»… На первый взгляд — одна из многочисленных женщин Леопольда Захера-Мазоха, «которую желание делает жестокой, а жестокость делает желанной». При всем при том, однако, она по натуре «ни зверски-бесчеловечна, ни эксцентрична; напротив, разумна и умеренна, и даже под покровом маски жестокости не только нежна и утонченна, но даже сентиментальна».
Где же появился такой монстр со столь противоествественным сочетанием человеческих качеств? Л.Захер-Мазох дает ответ: в военной семье, живущей при казармах, где чуть ли не ежедневно «солдат наказывали шпицрутенами или прогоняли сквозь строй». И хотя Лоле присутствовать при наказаниях не разрешалось, ее воспитала атмосфера. После оперного спектакля «Граф Эссекс» она говорит: «Я бы с готовностью отдала десять лет жизни, чтобы получить право подписывать смертные приговоры и самой присутствовать при казнях».
К счастью, Леопольд Захер-Мазох не дожил до того момента, когда Марухи — и прочие «кухарки» — стали управлять государством. Но возможность такого оборота событий, очевидно, предвидел — если не в масштабах великой страны, то в пределах хотя бы одного княжества или поместья. И если в «Красном доме» эта линия лишь намечена, то в повестях «Черная царица» и «Гиена равнин» страшная картина такого правления обрисована весьма детально.
Конечно, всё прекрасно понимали не только де Сад и Захер-Мазох — разве не о том же писали все «реакционеры» — Паскаль, Гаман, Якоби, Гёте, Шопенгауэр, Ницше, Киркегор, Ле Бон, русские пассажиры «философских пароходов»?
Конечно, во все эпохи хватало и восторженных апологетов «красных знамен» и «рабочего люда» — не только среди плебса...

Как написал поэт М. Синельников,
В Майданеке, в треблинской пыли
и там, на Севере далеком,
Ежов и Гиммлер воплотили
мечтанья Байрона и Блока, —

справедливо поставив знак равенства между байроновским «красным знаменем», которое «собой означает победу рабочего люда», и блоковскими восторгами перед «римским большевиком» Катилиной, и заодно и теми, кто готов был пройти весь мир «державным шагом»… Байрон умер, будучи уверен, что отдает жизнь за Свободу; Блок же за недолгие годы послереволюционной жизни успел убедиться, что вовсе не Иисус Христос ведет вооруженные массы ниспровергателей, что противоречие между многовековыми обидами и сожженными библиотеками в рамках братоубийственной войны неразрешимо. И не мог не умереть...
Только ли Байрон и Блок? А Ромен Роллан? А Бернард Шоу? А Джон Бернал? А сотни и сотни «оксфордских профессоров»? Об одном из них в статье  П о л и т и к а  и  а н г л и й с к и й  я з ы к  Джордж Оруэлл писал:
Он [Шоу] не мог все же заявить [Сталину] без обиняков: «Я глубоко убежден в том, что Вам следует уничтожить всех своих политических оппонентов, если это даст хорошие результаты». Вместо этого он сочиняет следующую тираду:
«Полностью отдавая себе отчет в том, что советский режим выказывает определенные черты, которые могут оказаться не по душе защитникам гуманизма, мы обязаны, как я полагаю, прийти к тому мнению, что определенное ограничение права на политическую оппозицию является неотъемлемым элементом переходного периода, и тяготы, легшие на плечи русского народа, целиком и полностью оправдываются конкретными достижениями».

Комментарий:
«Герои» маркиза де Сада и Леопольда фон Захер-Мазоха выражались яснее. Смерть у них называлась смертью, кровь — кровью, насилие — насилием, унижение — унижением, а плетка — плеткой, а не «инструментом упрощенного физического воздействия», как изволила выразиться одна чекистка-следователь в 1937 году.
И Руссо, и де Сад считали себя орудиями природы, вольными распоряжаться собою по собственному усмотрению, но Руссо, следуя своим желаниям, считал себя лучшим из людей, а де Сад — извращенцем. Руссо защищал «общественный договор», де Сад доказывал, что для государства опасны не пороки частных лиц, а пороки законов и государственных деятелей.

Симона де Бовуар:
Дело в том, что действия распутников не оказывают на общество серьезного влияния; они не более, чем игра. Если снять запреты, придающие преступлению привлекательность, похоть сама собой исчезнет. Возможно, он также надеялся, что в обществе, уважающем своеобразие, и, следовательно, способном признать его в качестве исключения, его пороки не будут вызывать такого осуждения. Во всяком случае, он был уверен, что человек, получающий удовольствие от того, что хлещет кнутом проститутку, менее опасен для общества, чем генеральный откупщик.
Совершая безнравственные поступки, Руссо ханжески выдавал их за добродетели, де Сад называл вещи своими именами, оправдывая свою собственную безнравственность универсальностью природы: человеческие инстинкты натуральны, а похоть — зов природы, иными словами, сама жизнь. Руссо лгал, де Сад, мастерски живописуя собственные инстинкты, способствовал самопознанию человека. Руссо выдавал пороки за добродетели, де Сад утверждал, что пороки, тяга к разрушению и насилию — фундаментальные свойства человека, опасность которых только усиливается лицемерным сокрытием внутреннего зла. Руссо плутовал, выдавая черное за белое, де Сад выставил насилие на всеобщее обозрение, заставив его заговорить.
Исследуя философию де Сада, Жорж Батай обратил внимание на то, что насилие безмолвно, тогда как разум наделен речью. Потому-то в мире столько зла, что добро говорит, а зло делает: «Рациональное отрицание насилия — бесполезное или опасное — устраняет свой объект не в большей степени, чем безрассудное отрицание смерти». Заставив насилие заговорить, наделив насилие голосом, «злой» де Сад вслед за «злым» Макиавелли помог человеку лучше осознать самого себя, осмыслить свою иррациональность, развеять иллюзии Просвещения, искавшего зло вне человека. Де Сад назвал многие вещи своими именами — преступление преступлением, зло — злом, насилие — насилием, похоть — похотью. В век, столь пекущийся о добродетелях и рисующих легкие пути их обретения, де Сад бросил человеку жестокую правду: «Преступление — душа похоти. Чем было бы наслаждение, не будь оно преступлением? Нас возбуждает не объект распутства, а идея зла». И еще: если мы надеемся когда-либо преодолеть человеческое одиночество, не следует делать вид, что его не существует. И еще: сокрытие человеческих пороков — путь к Пороку. И еще: искоренять частные пороки, допуская общественные и государственные, — заниматься грандиозным самообманом. И еще: как только человек допускает возможность убийства, хотя бы единственного, «за правое дело», он должен признать его всеобщим правилом.
Преступник, действующий в соответствии с природой, не может без обмана изображать из себя законника. «Еще одно усилие, если вы хотите быть республиканцами» означает: «Допустите единственно разумную свободу преступления, и вы навсегда войдете в состояние мятежа, как входят в состояние благодати».
Любопытно, что основатель политической семиологии Ролан Барт нашел огромное сходство в текстах трех, казалось бы, не имеющих точек соприкосновения персонажей — маркиза де Сада, Фурье и Лойолы:
При переходе от Сада к Фурье в осадок выпадает садизм, при переходе от Лойолы к Саду — разговор с Богом. В остальном перед нами то же письмо: одно и то же сладострастное классифицирование, то же пылкое расчленение (тела Христа, тела жертвы, человеческой души), та же одержимость вычислениями (подсчет грехов, пыток, страстей и самих ошибок в вычислениях), та же образная система... В атмосфере этих текстов нельзя дышать: удовольствие, счастье, коммуникацию они ставят в зависимость от порядка, который не терпит компромиссов.
Время, идея, статус абсолютно неважны: проклятый писатель, великий утопист и святой-инквизитор — люди одной душевной структуры, пишущие, в сущности, одни и те же тексты в разных областях. Важно не то, о чем они пишут, важно — как. Когда мы научимся распознавать за текстами, независимо от их содержания, души пишущих, никакое изуверство, Просвещение или садизм не будут нам страшны. Но до этого, судя по тому, что у нас происходит, ох, как далеко.
Принадлежащие разным эпохам, исповедующие несовместимые парадигмы, проповедующие «божественные» или «сатанинские» идеи люди выдают себя языком, стилем мышления, любовью к «порядку». В сущности, моделью де Сада, Фурье и Лойолы является одно и то же — конвейер, хорошо организованная машина, счет. И уже не так важно, считает ли Лойола грехи, Фурье — страсти или садовская Жюльетта, 300 раз удовлетворенная Франкавилем через анальное отверстие...
Просвещение тоже выдает себя счетом... Оно тоже любит считать... Маркиз де Сад — дитя эпохи, которой для полноценного соития не достает только компьютера...